— Погоди, Женя. У меня же нет паспорта, визы... Я не получу ее сразу... Надо ждать, это нереально... Тем более я добился полета в Лондон, перелопачивать поздно...
— Перелопачивать? — Ростопчин вздохнул. — Хороший русский — мое успокоение, как маслом по сердцу, этого слова в годы моего детства я не слышал.
— Нравится?
— Очень.
— Я рад. Придется тебе съездить к Лифарю одному, Женя. Или с господином Розэном...
— Кто это?
— Тоже, вроде тебя, буржуй. Только он из шахтеров, а не аристократ. Я передам ему трубку, а потом мы с тобою договорим, ладно?
— Ах, как это все ужасно! — Князь вздохнул. — Визы, паспорта, границы... Как его зовут, этого господина?
— Иосиф Львович.
— Хорошо, что не Виссарионович, — улыбнулся Ростопчин, — а то б мне пришлось стать по стойке «смирно».
Степанов протянул Розэну трубку, тот откашлялся, словно ученик у доски, и сказал:
— Здравствуйте, ваше сиятельство, это Иосиф Львович... Мне очень приятно говорить с вами! Я заочно познакомился с вашей деятельностью, и она кажется мне благородной... Вот...
«Долго, видно, готовил фразу, — подумал Степанов, — все то время, пока мы ехали, не иначе. Такого рода торговый человек нам не помешает, у него глаза ледяные, уж если что решил, то не отступит».
— Я не скажу, что у меня куры не клюют «баки», — продолжат между тем Розэн, — но пару десятков тысяч я готов внести для первого раза. Мистер Степанов рассказал об аукционе в Лондоне... Я не смогу там быть, но я полечу в Нью-Йорк через Цюрих, позвоню вам сразу же...
Паша посмотрел на Степанова; лицо его было, как у мальчика — нескрываемо-радостно; он поднял большой палец, накрыл его ладонью, а после «присыпал солью»; так в детстве мы выражали высшую форму радости, вспомнил Степанов; Паше, наверное, лет тридцать, он ближе к моей Бэмби, чем ко мне, странная проблема тяготения поколений, водораздел памяти, чертовски интересно; хотя говорят, что в старости очень хорошо помнится детство, все возвращается на круги своя; жаль только, что круг — последний...
Запись телефонного разговора Степанова и Розэна с Ростопчиным была переслана представительством в Цюрихе («Юридическая контора Мэнсона и Доу») в Гамбург, Фолу, той же ночью; его, однако, там уже не было, вылетел в Лондон; отправили вдогонку утром, шифрограммой, с пометкой «спешно».
В десять часов Фол прочитал телеграмму, попросил отправить запрос на Розэна, «находящегося в настоящий момент в Москве, но базирующегося на Панаме, какой-то бизнес, подробности неизвестны», и отправился на Нью-Бонд-стрит, 34, в фирму «Сотби».
«Милостивый государь, Николай Сергеевич!
Нехорошо, конечно, злорадствовать, по можно ли считать злорадством справедливость, которая не всегда благостна, но зато разит грешника?
Вы, наверное, слыхали уже, что Надежда Забелла-Врубель, забрюхатев, перестала петь, отошла от театра, и заработок в семье декадэнтского Юпитера сильно поубавился, пришлось жить только от продажи картин. Увы, не перевелись еще аристократы (не могу взять в толк их поступки, оригинальничанье, что ль? Или детская безответственность?), которые покупают в свои коллекции отвергнутого императорскими музеями Врубеля. Ладно б торговцы, в них не наша гниль, юркость в них, заимствованная на Западе, из чуждых нам палестин, а то ведь прекрасных родов дворяне дают ему деньги, а он все малюет, малюет, малюет...
Сказывают, работал он денно и нощно, чтобы ублажить свою брюхатую, чуть не по восемнадцать часов, даже при электричестве, без естественного света (оттого такая мазня), кое-как сводил концы с концами, много скандалов было с его «Демоном», — не услыхал Господь наши мольбы, чтоб не прикасался к Лермонтову, да тут родился ребенок, нареченный, конечно же, Саввой, хм-хм, Савва Врубель, чисто по-русски, чтоб ни у кого сомнения не было, что, мол, лях или какой-то литовец. Кстати, его любимая игра называется «Оргия», да, дал именно так, верные люди сказывали, что еще на хуторе у старика Ге они устраивали Оргию Роз, но ведь от Роз до чего иного один шажочек, слово-то Оргия определенный в себе несет смысл...
Так вот. Савва Врубель младенцем почил, простудившись в дороге.
Конечно, нельзя по-человечески не сострадать отцовскому и матерински горю. Глядишь, эта жертва, как возмездие, очистит его и отторгнет ото всего того, что приводит нашу православную публику в негодование столь же справедливое, сколь откровенно, без обиняков, выражаемое.
Мой удар по его «Демону» доставил декадэнту ряд неприятных минут, ведь не один уж был, а с семьею, заботы житейские стали понятны ему, не витать в эмпиреях да жить за счет Мамонтовых и Морозовых, пора и своим трудом, своей головушкой думать.
Посмотрим, куда его понесет теперь. Удар был силен, как очистительная гроза с молнией. Кто знает, может, вернется в Лоно? Я первым тогда протяну ему руку, первым напечатаю статью, потому что не злоба двигала мною или зависть, но лишь скорбь о попранных традициях, о насилии над светлыми идеалами Православия...
Поживем — увидим.
Милый Николай Сергеевич, был бы бесконечно Вам признателен, посодействуй Вы отправке моего гонорара за пятый и четвертый номер, да и аванс не дурнехонько б получить, мы с Танечкой решили поехать на воды в Виши, а там курс весьма дорог.
Сердечно Вас обнимаю, оставаясь Вашим покорным слугою,
Гавриил Иванов-Дагрель»
— Вообще-то любовь наказуема, — сказал Фол мистеру Джавису, ведущему эксперту фирмы «Сотби» по вопросам европейской живописи. — Особенно родительская. Стоит детям понять всю безграничность отцовской или материнской любви, и они потеряны; появляется ощущение собственной непогрешимости и вседозволенности — особенно если родители живут поврозь. Об этом моему старшему брату сказал Хемингуэй, они вместе рыбачили на Кубе, я согласен с такого рода концепцией.