Аукцион - Страница 41


К оглавлению

41

Ростопчин не сдержался:

— Подождем той поры, когда твоя жена убежит к другому, бросив тебе детей... А я по прошествии лет, когда дети вырастут, попрошу тебя вернуть ее в твою постель, ладно?

— Это бестактно, папа.

— Правда всегда тактична.

— Словом, ты отказываешь мне?

— Нет, не отказываю. Я говорю о нереальности срока. Посоветуйся со своим юристом...

— У меня нет юриста.

— Заведи. Я оплачу расходы. Деньга будут переведены сегодня же, назови номер счета. Попроси его обговорить условия платы с теми людьми, которые наступают тебе на горло...

— Никто мне не наступает на горло!

— Это русское выражение... Пусть юрист договаривается о сроке платежей, я вышлю гарантию.

— Они не соглашаются на отсрочку платежей.

— Попроси своего юриста, — ты наймешь его сейчас же, самого лучшего в городе, — связаться со мною. Я буду ждать звонка в офисе.

Сын не попрощался, положил трубку; сейчас позвонит Софи, подумал Ростопчин, начнется мука; у нее бывают периоды затмения сознания: вполне может приехать в Лондон и устроить скандал в Сотби.

Он похолодел от этой мысли, потому что понял, насколько она реальна; боже ты мой, кто это придумал, что к старости у человека жизнь делается проще?! Неправда, о, какая это неправда! Наоборот, ничто так не сложно, как старость, время подведения счетов, реестр на то, что не сделалось в жизни, не получилось, минуло, прошло рядом...

Софи позвонила через десять минут — голос звенящий; он отчего-то сразу же понял, что она выставит ему свой счет на телефонные разговоры с Аргентиной, — франков пятьсот, не меньше; при чем здесь счета, как-то устало спросил он себя, бог с ними, с этими счетами, просто очень обидно ощущать себя старым, когда ты один, и никому не нужен, пустота вокруг, книга и картины — будь все неладно. Нет, самое страшное, если тебе делается скучно, словно все. что происходит, уже было с тобою, много раз было, и все всегда кончалось скукой... Право же... Начиналось любовью, а кончалось... Любовь? Что это такое, кстати говоря? Наверное, постоянное желание сделать хорошо тому, кого любишь... Но ведь мое «хорошо» разнится от того понимания «хорошо», которому привержен с рождения (впрочем, с рождения ли?) тот, кого ты любишь... Точнее, видимо, сказать, что любовь — это постоянное нежелание сделать дурно, неловко, неприятно тому, кого любишь, обидеть хоть в чем-то. Любовь — это когда ты для другого, и уж отсюда — для себя, но только — п о т о м. Все остальное, — а ты ведь думаешь о своем, сказал себе Ростопчин, не в силах подняться из-за стола, — зиждется на изначальной ошибке. Или корысти.

После разговора с сыном он заставил себя подняться, отошел к стеллажам, открыл бар, налил рюмку водки, прополоскал рот, почувствовал, как з а ж г л о нёбо, боль в затылке стала отпускать...

«Однако же, когда ошибка или корысть соседствуют с дисциплиной, возникает новая ситуация; дисциплина — великий организатор: как чувства, так и закамуфлированного бесчувствия. Порою любящий — не сдержав характер, бывает же, господи, — обидел ненароком, и любви нанесен непоправимый удар, а может, она и вовсе разбита. А иной корыстолюбец, преданный дисциплине, так ведет свою партию, что любовь — очевидна и постоянна. И как же дисциплинированно лжет обманщик, чтобы сохранить маску любви! Это ведь так удобно: вечерний чай, дежурная улыбка, разговоры о детях, все чинно и пристойно, все как у людей. Неужели дисциплина лжи — единственный гарант добрых отношений?! А искренность в выявлении человеческой самости — главный разрушитель любви? Где бог, где дьявол? Неужели же сатана с хорошими манерами более угоден людям, чем пророк правды, брякающий то, чего не хотят слышать?!»

Разговор с Софи был тяжелым, со слезами.

— Нельзя же быть черствым эгоистом, речь идет о мальчике, в конце концов...

— Повторяю, я не отказываю Жене ни в чем, как никогда не отказывал. Ни тебе, ни ему. Просто я сейчас не могу вынуть из моего дела столько денег... Я вышлю вексель, гарантийное письмо, этого совершенно достаточно... В конце концов — извини, пожалуйста, за то, что я вынужден сказать тебе это, — но и его семья, и ты живете тем, что я зарабатываю; нет, я ни в чем вас не упрекаю, неужели сказать правду — значит упрекнуть?

— Ты бессердечное чудовище. — Софи снова заплакала. — Ты совершенно не думаешь о мальчике! Это же страшно! Ты компьютер, а не человек, какой ужас, что я тебя встретила!

— Софи, дорогая, пожалуйста, настройся на то, что я тебе в который уже раз объясняю... Я улажу дела Жени. Он, видимо, так и не научился делать серьезный бизнес. Ему, впрочем, это было не очень-то нужно, потому что рядом всегда стоял я. Сейчас он впервые столкнулся с трудностями. Я не очень понимаю, что там произошло, поэтому я и попросил его срочно вызвать юриста, двух-трех лучших юристов... Если бы его аргентинские коровы были единственным источником дохода, тогда одно дело... Но ведь мой здешний дом принадлежит ему. Мое дело завещано ему. Я не знаю, кому ты отписала дом в Эдинбурге, я подарил его тебе, и ты вправе распоряжаться им, как хочешь, но ведь он тоже может быть Жениным... И твой парижский апартамент, и этаж в Глазго. Не надо обижать меня попусту, говоря, что я не забочусь о Жене. Мне непонятно, что случилось с его землей, я хочу в этом разобраться. С помощью специалистов... Ты успокоилась?

Софи п о н е с л о; Ростопчин зажмурился, отложил трубку, решил ответить, когда смолкнет невнятное бульканье ее голоса, только бы не слышать того, что она говорит, сил нет; потом различил короткие гудки: швырнула трубку — ее манера. И сразу же раздался новый звонок. Наверное, Женя, подумал он; она бросила меня, когда он был крохой, а теперь стала защитницей. А я — черствый компьютер... Не льсти себе, ты — чудовище, так тебе было сказано...

41