Да, сердце сжимает болью, да, мучает бессонница, но ведь нельзя же судьбу одного безумца, обуреваемого манией творчества, ставить выше судеб искусства, выше наших святых традиций!
Или я ошибаюсь? Может, надо было не замечать нездорового уродства его холстов, проходить мимо? Слава Богу, Императорская Академия (в отличие от всепозволенности «старого академика» Чистякова, наплодившего разрушителей традиций, типа того же Коровина и Бакста) дает Руси высокий образец живописи, чуждый декадэнтству и разнузданному европейскому мракобесию.
Нет, отвечаю я себе, ты был прав! Он, Господь наш, принял на себя тяжкий крест борьбы за чистоту детей своих, а я каждый свой поступок проверяю Его Словом и Делом...
Ты прав, отвечаю я себе, потому что волновало тебя не частное дело, но судьба нации! От врубелевского бунта против традиций до бунта черни — один шаг! От омерзительного наброска, который Репин посмел сделать с Победоносцева для задуманного им полотна, до призыва к неповиновению Власти — один шаг! От «Распятия» Ге, слава Богу, запрещенного Синодом и Императорской Академией, до непослушания Слову церкви — один шаг! От гнусной клеветы, которую возводит на русское воинство в своих полотнах Верещагин, до пугачевской смуты и того ближе...
Нет, никогда бытие не определяло дух, как это тщатся утверждать господа, прилежные иудейскому учению! Лишь дух определяет жизнь и ее моральное здоровье, лишь Здоровый Дух!
Вот и выплакался я Вам. На сердце полегчало, и почувствовал я в себе силу продолжать то дело, коему был предан четверть века.
Остаюсь, милостивый государь Николай Сергеевич, Вашим покорным слугой, сердечно Ваш
Гавриил Иванов-Дагрель.
P. S. Танечка просит передать огромнейший привет мудрейшему Суворину, коли Вы его увидите в ближайшие дни, до того, как я выберусь к нему. Она, душенька, считает, что в напечатанной им заметке про то, что Врубель спятил с ума, нет ничего оскорбительного. Все мы, говорит она. норовим недоговаривать, боимся сказать правду открыто, потому и страдаем. «Когда травят мышей, — заметила она, — их ведь тоже жаль, маленькие, серенькие, глазеночки бусинками, но ведь если их не травить, всю крупу сгрызут!» Вот она, женская логика! До чего точна, а ?!
До встречи!»
— Ах, господин Вакс, — вздохнул Иван Ефимович Грешев, эксперт по русской истории п старославянскому языку, — мне делается так жаль вас, европейцев, когда вы начинаете судить русское искусство...
— Я американец.
— Тем более: вас как единой национальной общности еще нет.
— Мы — каждый сам по себе, очень индивидуальны, знаем, чего хотим, — возразил Фол, — но именно в этом и есть наша общность.
— Где учили русский?
— В Штатах, Праге и Москве.
— Состоите на службе в разведке?
— Я же вам дал мою визитную карточку. Там довольно четко определена моя должность в нашей фирме.
Грешев, странно покачивая птичьей, острой головою, поднялся с низенького кресла (семнадцатый век, карельская береза; желтый, под золото, атлас поистрепался и залоснился, но все еще хранил тайну какого-то странного, видимо геральдического, рисунка), прошаркал к столу «Людовик», пригласил Фола устроиться рядом с собою (стулья тоже были обтянуты золоченым атласом, спинки очень высокие, человек среднего роста утопал в них, делался карликом), отхлебнул черного холодного чая из высокой кружки (фарфор, семнадцатый век) и только после этого рассмеялся своим дребезжащим старческим смехом:
— Милостивый государь, я сотрудничал и с британской разведкой, и с частным бюро господина Николаи после краха кайзера, с французами, с бельгийцами, — самые, пожалуй, талантливые шпионы, очень женственны, чувствуют друга и врага, что называется, флюидами... Не надо от меня таиться, это делает отношения между собеседниками неравными. Не получится диалога, и потом не я вас искал, но вы меня...
— Если вам хочется считать меня шпионом, — считайте, — ответил Фол, — иногда это нравится взрослым людям; какая-никакая, а игра.
— Я очень старый человек, я забыл, когда был взрослым. Все проще: мой друг и ваш добрый знакомый позвонил из Вашингтона и сказал, что, возможно, меня навестит мистер Фол, описал вас, у меня схватывающая память, а вы дали карточку с именем Вакса, вот и все... Что вас интересует?
— Знаете, меня очень многое интересует, но сейчас меня более всего заинтересовали вы, Иван Ефимович.
— Я всех интересую. Все хотят иметь рецепт на выживание. Знаете, сколько мне лет?
— Семьдесят?
— Не надо лгать так грубо... Вы же прекрасно видите, что мне больше восьмидесяти... И не говорите, что, мол, не может быть! Мне девяносто два! Поэтому каждый день для меня так праздничен, что и слов нет.
— Над чем вы сейчас работаете, Иван Ефимович?
Грешев вздохнул, развязал тесемочки на старой папке (по-моему, успел подумать Фол, она русская, еще дореволюционная, со следами тления) и достал оттуда рисунок:
— Русский герб, двуглавый орел. Видали когда-нибудь?
— Конечно. В Историческом музее.
— Там экспонирован один из тридцати трех. Запомните эту цифру! Тридцать три русских орла, очень важно для понимания существа дела! Каждое царствие на Руси отмечалось своим орлом. Да, да, именно так! Я посвятил этому исследованию три года. Идите сюда, ближе... Наш первый герб пришел из Византии, с Софией Палеолог, к Ивану Третьему, собирателю земель моей страны. Двуглавый орел, то есть герб Византии, нес в себе высший смысл Державы; в лапах Западно-Римской империи был меч, а Восточно-Византийской — крест; подтекст очевиден — христианство идет на восток, оберегая мечом свои западные границы. Две короны, как и полагается; но Максимилиан Второй, император византийский, отправляя Софию на обращение Руси в католичество, — в этом же смысл брака, в чем еще?! — дал ей стяг, на котором был не императорский орел, но цесарский, с одной короной, и в лапах его не было ни меча, ни креста. Но зашаталась Византия, и наш Иван быстрехонько меняет византийского орла своей венценосной супруги: появляются две короны, царские, а не княжеские, и Георгий Победоносец на груди. Спустя семь лет, сразу после того, как Ивану не пришлось более униженно ездить в Орду, иго сброшено, орел снова изменился: крылья вверх, в лапах — крест и меч, клювы раскрыты, яростны. Сын Ивана, царь Василий, меняет орла по-своему: вместо двух корон — шапка Мономаха, ибо с Москвою теперь Псков и Смоленск, растет царство, хоть и татарская Казань рядом, и Астрахань имеет конную силу. Но помер Василий, и пришел его сын Ванечка, которого потом назовут Грозным, и будет управлять Русью боярство, и свершится горе, милостивый государь, истинное горе, объяснение коему в лености, чопорности и дурости русского боярства: чем жирней — тем уважаемей, чем медлительней — тем умнее... Вот и появился орел боярский: тучный, неподъемный, крылья опушены, меча нет, клювы закрыты, все подобно политике тон поры, — отступление по всем фронтам, инертность, лень, прозябание, интриги, отгораживание от народа в кремлевских палатах, обжорство и питие... Но лишь только Ивану стукнуло шестнадцать, происходит чудо, — в древних актах об этом ни слова, ни единой бумаги, — появляется новый орел: крылья вверх, чувствуется мощь, предполетная устремленность; в когтях меч, клювы открыты грозно — предтеча действа, начато движения! И композиция завершается тремя крестами — впервые, заметьте себе, милостивый государь, впервые! Почему? Ведь еще не выдвинута теория Москвы как преемницы Рима! Ведь Филофей, автор концепции «третьего Рима», не старец еще, не подобен мне, он еще в з р о с л ы й, — Грешев мелко засмеялся, тело его затряслось, только глаза смотрели на гостя холодно, с каким-то высоким пренебрежением. — Но бояре-то ведь д о с т а л и Ивана, он ведь еще не был Грозным, он еще молодым был, мальчишечкой, молочко еще не обсохло. И отрекся от царства, недостойны бояре его правления, твари, мелюзга, друг другу горло грызут, наушничают, в з а к л а д отдают, как с такими держать Россию?! Только Иван ушел в Троице-Сергиевскую лавру, только бояре успокоились в Кремле, как снова создали своего орла! Крылья — книзу, в лапах — ни меча, ни креста; нету и Мономаховой шапки. Мистика?! А что ж еще? Кто велел менять орлов? Кто отдавал такой наказ? Неведомо. Набирал Иван силы в своем добровольном заточении, внимал молчаливо Пересветову, который пре