Аукцион - Страница 50


К оглавлению

50

— Знаешь, я иногда думаю, — сказан Степанов, когда они вернулись на кухню и Зита включила маленькую электрическую плитку, — что эти мои трепыхания с нашими картинами не очень-то и нужны...

— Ты еще слушай идиотов... И потом, тебе завидуют... Живешь, как хочешь, девушки к тебе льнут, здоров...

— Здоров, — повторил Степанов. — Мечтаю скорее лечь на койку и уснуть. Думаешь, я смогу заниматься любовью?

— А мне нравится смотреть, как ты спишь. Тебе страшные сны показывают?

— Я их не помню. Только Бэмби помнит все свои сны.

— Бедненькая... Я так ею на выставке любовалась, так восхищалась ею. Какая же она красивая... Очень похожа на Надю.

— На меня тоже.

— А мой Колька похож на отца. Меня это стало пугать.

— Не вздумай ругать отца. Это оттолкнет его от тебя.

— Я знаю. Я хвалю отца, все время хвалю. А знаешь, как трудно постоянно врать?

— Но ведь что-то хорошее у тебя с ним было?

Зита пожала плечами:

— Рыбу прожаривать?

— Ни в коем случае. Я сыроед.

— Знаешь, все-таки самая прекрасная поэтесса — это Цветаева.

— Ты любишь только ее и Ахматову, да?

— Наверное... Великую поэзию создают несчастья.

— У вас с ним было хорошее, — убежденно сказал Степанов. — Разве Колька — это не самое прекрасное в твоей жизни?

— Да, — ответила Зита. — Верно. Где твой «брют»?

В восемь утра позвонила Бэмби:

— Па, я не опоздала?

— Нет.

— Я сейчас приеду и отвезу тебя в Шереметьево.

— Хорошо.

Зита вздохнула:

— Не говори Бэмби, что ты зря занимаешься своими картинами... Это ужасно больно слышать, так больно, что прямо сердце рвет... Кто тебя обидел?

— Никто. Просто мне так показалось. Я ходил за командировкой в одну газету, и так мне стало грустно...

— Да завидуют они! Не обращай внимания... Сколько у меня еще есть времени?

— Минут десять. Выпей кофе, Буратинка.

— Не хочу. Я поцеловать тебя хочу. И пожалуйста, позвони, когда приедешь; ты ведь только перед отъездами звонишь. А потом коришь атлетами...

— Выходишь за него замуж?

— Да.

— Правильно делаешь.

— Нет, неправильно. Просто он спортсмен, мастер, Кольке это нравится, мальчишка ведь...

— Ты тоже мастер.

Она усмехнулась:

— Я — бывший... А он еще катается... Он гонщик, понимаешь... Но если ты скажешь, что не надо, я не выйду.

Степанов закурил:

— Увы, я скажу «надо».

— Я все равно буду к тебе приезжать.

— Это нечестно.

— Честно. Любви у нас с ним нет, так, мирное сосуществование, очень удобно.

— Ты очень одинокий человек.

— Нет, — она покачала головой. — Очень одинокий человек ты, Юрьевич. И я ужасно тебя люблю...

«Нет, — подумал Степанов, — не то слово; ты просто привыкла ко мне, человечек, и тебе спокойно со мною, хотя, наверное, с атлетом лучше, да и молод он, следовательно, полон фантазий, а что такое фантазия, как не мечтание о совместном будущем, обязательно счастливом? „Люблю“ — особое слово; кто любит попа, кто попадью, а кто попову дочку. Нет еще такого слова, не родилось, которое бы определяло наши отношения; они стали типичными; много молодых женщин тянется к мужикам моего возраста — и не за деньгами или благами, отчего так? Вот бы „Литературке“ социологический опрос провести».

— Ты о чем, Юрьевич? — спросила Зита.

— О тебе, — ответил он и погладил се по щеке. — Спасибо за то, что пришла, я очень тебе рад, Буратинка...

IX

«Дорогой Иван Андреевич!

Слава Богу, Врубель снова в прекрасной форме, недуг его отступил. Как он пишет. Бог ты мой, как он вдохновенно работает!

Портрет Забепы-Врубель на фоне берез сказочен! А «Раковина»? Князь Щербатов сразу же выложил за нее три тысячи рублей! А еще два года назад «Царевна-Лебедь» стоила несчастному т р и с т а! Неужели мы признаем гения лишь после трагедии, им перенесенной?! Или — хуже того — смерти?!

А каков его «Автопортрет» ?! Какая сила духа, какое моральное здоровье, доброта!

Враги примолкли, имя гремит не только в Париже, но и в России. Враги есть не что иное, как мелюзга, но ведь эк они смогли организовать его травлю, сколь последовательно и упорно рвали его тело своими грязными когтями, до чего изобретательно клеветали, как изощренно топтали любую его работу!

Он вернулся из клиники с ворохом рисунков и заготовок, пишет каждый день, и снова не отходит от мольберта по восемнадцать часов, а то и больше.

Порою мне кажется, что он словно бы чувствует нечто, поэтому торопится отдать нам все то, что ему предначертано...

Слава его создалась сама по себе, им одним, его трудом, никто из критиков не уделил ему сколько-нибудь сериозных статей. Вой шавок забыт, исследования творчества гения нету и в помине, поскольку не готовы мы еще к этому; он всех нас обогнал, на двадцать лет вперед живет, но имя его, тем не менее, известно повсюду. Вот ведь диво-то, а?! Воистину, Иваны, не помнящие родства. Человек, приносящий такую громадную п о л ь з у престижу России, ее национальная гордость, невероятно одинок. А может, критики просто не решаются писать об нем, понимая свою малость в сравнении с глыбою?

Но кто же, кто будет радеть о памяти народа?!

Салонная болтовня имени не делает. Труд, только труд во имя Родины, только испепеляющая честность, только талант, Богом данный...

Грустно и пусто, Иван Андреевич, а просвета не видать.

Ваш Василий Скорятин».

4

Розэн вышел из самолета, кутаясь в толстый шарф, купленный в «Березке» (где-то прохватило: последние дни были забиты совещаниями, накурят, откроют форточку, сквозняки; москвичи закаленные, а он почувствован озноб, испугался, что свалится, постоянно хотелось укутаться, самое страшное ощущение — холод).

50