Аукцион - Страница 63


К оглавлению

63

Степанов положил трубку, посмотрел на Ростопчина; перевел взгляд на Грешева; тот сказал, что Боб Врэшли серьезный человек, к его слову прислушиваются, и в это как раз время раздался звонок телефона; Грешев вздрогнул, и Степанов заметил, как в глазах старика появился испуг.

— Слушаю, — сказал Грешев, сняв трубку. — Да, это я.

Фол говорил медленно, тяжелыми, короткими фразами:

— Иван Ефимович, вас тревожит Вакс... Вы вправе говорить с вашими соплеменниками обо всем... Но, я полагаю, в ваших интересах не обсуждать нашу с вами беседу. Я очень надеюсь на ваше благоразумие. Дело серьезнее, чем вы думаете. Последствия могут быть самыми неожиданными. Или вы уже рассказали им о моем к вам визите?

— Нет, — ответил Грешев. — Но сейчас скажу.

X

«Милостивый государь, Николай Сергеевич!

Врубель снова запсиховал, детей на улицах величает на «вы», маньяк!

От такого можно ждать чего угодно, потому-то и надобно его держать постоянно под надзором врачей, неровен час, и за нож схватится! Так ведь нет же! Не кто иной, как Ник. Павл. Рябушинский, решил создать галерею русских писателей. Не спорю, идея хороша, но предложить Врубелю, содержащемуся в доме умалишенных, писать портрет Валерия Брюсова?! Вы что-нибудь понимаете? Я самым решительным образом отказываюсь взять в толк эдакое решение московского толстосума. Вы, случаем, не осведомлены, — Рябушинский — русский ? Или тоже из полячишек? Если лях, тогда понятно, свой свояка видит издалека!

Говорят, Брюсов приходит к сумасшедшему вооруженным, боится за свою жизнь. Хотя тоже хорош гусь... Сплошной модерн, либеральные намеки, столь угодные пьяной матросне, студентишкам да рабочей черни...

У нас, слава Богу, положение нормализовалось, особенно после того, как стали нещадно стрелять революционеров. Время либерала Витте кончилось, храни нас господь от такого рода говорунов. Только плетка и кнут, а на ослушающихся — петля! Иначе с нашим народцем говорить нельзя, больно доверчив, легко внимает чужим словесам и не нашим идеям.

Удар мой против портрета Брюсова будет нанесен не по убогому Врубелю, он уж и не понимает толком, что об нем пишут, но по Рябушинскому и всем нашим доморощенным меценатам, дабы впредь было неповадно тащить в выставочные залы «творения» душевнобольных — шхизофрэниа, сказывают, заразительна.

Пожалуйста, милейший Николай Сергеевич, похлопочите, чтобы «Новое время» поскорее перевело мне гонорары. Там накопилось порядком, а мы намерены с Танечкой уехать в Берлин. Оттуда легче видеть происходящее в несчастной России. Спокойнее писать. С горечью вспоминаю слова литератора, что сохранить любовь к Руси можно только ежели постоянно живешь в Париже и при этом часто меняешь пьяниц-управляющих, чтобы деньги вовремя слали. А что? Увы, близко к правде. Мой управляющий прямо-таки наглец! Я отдал ему имение в исполу, богатейшие земли, только успевай поворачивайся, и будешь с деньгами, так нет же! Ворует! Рубить правую руку до локтя! На плахе! Прилюдно! Один способ покончить с воровством, иного не вижу!

Низко кланяюсь Вам, дорогой Николай Сергеевич!

Заметку по поводу врубелевского бреда, именуемого «Брюсов», высылаю завтра, Вы уж постарайтесь поставить ее в номер немедля.

Ваш Иванов-Дагрель».

Часть четвертая

1

Ростопчин и Степанов расстались в пять утра; от Грешева поехали в Сохо; пили; князь сделался серым, лицо отекло, веки набрякли, казались водянистыми; обычно сдержанно-закрытый, здесь он казался неестественно веселым, порою, однако, замирал; глаза делались неживыми; повторял то и дело: «Чем мы им мешаем?! Я хочу понять, чем мы им можем мешать?!»; когда Степанов ответил, что они могут мешать тем, кому не угоден д и а л о г, князь досадливо махнул рукой: «Не путай в наши добрые отношения пропаганду»; пригласил аккуратненькую немочку танцевать; музыка была оглушающей, зловещие рок-н-роллы, и хотя Ростопчин двигался ловко, весь его облик протестовал против истерически повторяющейся мелодии; Степанов вспомнил доктора Кирсанова, тот рассказывал про свою стратегию и н т р и г и с девушками, выработанную в конце тридцатых еще годов: «Без патефона ничего не выйдет; необходима тройка хороших пластинок: „Брызги шампанского“, „Не оставляй меня“ или что-то в этом роде; танго — наивернейший путь к близости; л е г а л ь н о е объятие, вписывающееся в правила, — правая рука ощущает ложбинку на спине партнерши, левая, отведенная, хранит в ладони ее трепетные пальцы; поцелуй в конце танца правомочен, продолжение нежности; чувство тоже имеет свою логику».

Ростопчин двигался в такт рваной мелодии, вскидывая руки, лицо его побледнело еще больше; он что-то говорил немочке; та отвечала деловито, без улыбки; договариваются, понял Степанов; снова вспомнил Берлин, лето шестьдесят восьмого, жаркое лето; Степанов тогда пригласил Анджелу с подругой, звали ее Ани; высокая, в больших очках, грустная-грустная; Режиссер был еще жив; тоже танцевали, и Степанов не мог сдержать улыбки, когда шестидесятилетний Режиссер отплясывал с Ани: «старик, куда ему»; сукин я сын, подумал Степанов, воистину возрастной шовинизм ужасен, как и любой другой; шестьдесят лет не возраст для мужчины; любимые женщины говорят, что это пора расцвета, привирают, конечно же, мне тогда было тридцать шесть, как же пролетело время, ай-яй-яй! Сейчас тебе за пятьдесят, — подумал он, — а ты убежден, что все еще впереди; великое свойство человеческой натуры — надежда на лучшее, забвение прожитого; Режиссеру было шестьдесят, всего на семь лет старше меня; а я еще тогда все время повторял слова старой гадалки — она разбрасывала карты, когда мне было двадцать девять: «Доживешь до тридцати восьми, бойся брюнетов»; набор штампов, а как же люди подвержены таинству утверждающего слова, рожденного раскладом королей, пиковых десяток и червовых дам». Степанов тогда написал стихи, он много писал в стол, после конфуза со Светловым стыдился показывать кому бы то ни было: «Закат был рыжим, серой — пыль, июньский зной, дорога к переправе, никто ничто забыть не вправе...»

63