— Да.
— Хорошо, маленький, диктую дальше: «Руководствуясь искренними сыновними чувствами, понимая, что отец может разориться, если будет и впредь так безрассудно сорить деньгами, отдавая себе отчет в том, что в его преклонном возрасте возможны любые отклонения от психической нормы, прошу рассмотреть мое исковое заявление, связанное с актом установления над ним опеки». Когда начнется процесс, я переведу тебе деньги для полета сюда, в Европу. Завтра все его счета будут арестованы, мальчик. Не волнуйся, твое дело будет урегулировано Эдмондом. Текст телеграммы о твоей претензии к замку отца в Цюрихе я продиктую завтра. Ты слышишь меня?
— Да.
— Почему ты молчишь?
— Это жестоко, мама.
— Что именно, мальчик?
— Все это,
— Ты хочешь, чтобы он отдан наше состояние красным?
— В конце концов, он его заработал.
— Мальчик, я понимаю тебя. Очень хорошо, что ты так добр. Но ты не вправе забывать своих детей. О себе я не говорю, старуха; много ли мне надо...
— Ты не хочешь поговорить с ним еще раз?
— Это безнадежно. Я же тебе все рассказала. Он обманул меня. И будет обманывать впредь. Ты слышишь меня?
— Да, мама, я слышу.
— Ты отправишь эту телеграмму?
— Не знаю.
— Мальчик, завтра может быть поздно... Мне все объяснил Эдмонд...
— При чем здесь Эдмонд? Я живу... пока что живу с семьей в доме, который купил мне отец... Подле тебя Эдмонд... А ведь отец один, мама. Он всегда был один...
Софи-Клер заплакала:
— Он мог бы вернуть меня, если б захотел... Он всем кажется добрым и милым... А он фанатик. Он одержимый человек, который не видит ничего, кроме своих химер... Я никогда не рассказывала тебе всего, я щадила тебя...
— Не плачь, мама...
— Ты убьешь меня, если сейчас же не продиктуешь телеграмму. Ты же знаешь, как я больна... Если я умру, зная, что ты не устроен, а отец до сих пор палец о палец не ударил, чтобы помочь тебе, то это будет ужасная смерть...
— Не плачь, мамочка. Пожалуйста, не плачь. Я позвоню тебе. Через полчаса я тебе позвоню. Дай мне подумать. Ведь он мне отец все-таки...
...Ростопчин заехал за Степановым в отель; его самолет улетал за час до московского рейса; Степанов сразу же заметил на сиденье «Стандарт» и «Пост», — там были напечатаны заметки о красном писателе, принявшем участие в шоу, посвященном культурным программам за железным занавесом; никаких колкостей; сухое переложение двух-трех ответов; о главном событии вечера на Пикадилли, о том, что князь подарил Советскому Союзу уникальную работу Врубеля, не было написано ни строчки.
«А я уговорил его остаться именно для того, чтобы дар сделался событием, — подумал Степанов, не зная, что говорить Ростопчину и как вести себя; он чувствован себя виноватым за то, что напечатали лондонские газеты. — Он прав: все, что происходило, происходило неспроста. Вчерашний вечер тому подтверждение, а сегодняшние газеты — приговор».
Ростопчин словно бы почувствовал состояние Степанова, положил ледяные пальцы на его руку, усмехнулся:
— Митя, Митя, такова жизнь. Как бы она ни была крута, все равно ей надо радоваться. Знаешь, отчего меня так тянет русское искусство? Да только ли русское? Оттого что оно неповторимо... Если бы мир стал сонмом неповторимостей, как счастливо стало бы человечество! Вот о чем я подумай, когда прочитал это, — он кивнул на газеты. — Мне теперь будет трудно, Митя... Придется лечь в клинику. А потом начнется суд. Да, да, суд. И об этом уже есть сообщение в прессе... Женя возбудил против меня процесс... Это сын, ты понимаешь. За ним стоит стерва, мне жаль мальчишку, она им вертит, но от этого дело не меняется... Она умеет драться. Если я не смогу быть с тобою, — всякое может случиться, не успокаивай меня, не надо. Митя, — возьми эту визитную карточку. И не потеряй. Видишь? Сэр Мозес Гринборо. Это он спас нам Врубеля. Он сложный человек, но тем тебе будет интереснее. В мире нет простых людей: есть умные и глупые. Он — умный. Он просил не употреблять его имени всуе. Но он готов быть с нами... С тобою... Не думай, я не испугайся. Просто очень болит сердце. Этот самый сэр Мозес поил меня какими-то румынскими пилюлями, забыл, как они называются, вот досада, здорово мне помогли...
— Геровитал?
— Да неужели?! — обрадовался князь. — Откуда ты знаешь?
— Я пил их. Хороший витамин.
— Да неужели?! — Ростопчин улыбнулся через силу. — Давай-ка я запишу. На этот раз в книжечку, чтобы не потерялось.
— Женя, а может, тебе приехать в Москву? Я бы положил тебя в хорошую клинику, у нас умеют налаживать сердце.
Ростопчин посмотрел ему в глаза, чуть кивнул головой, улыбнуться не смог, вздохнул:
— А возраст? Тоже умеют налаживать? Или еще нет? Ладно, Митя. Иди сквозь таможню первым. Я должен быть уверен, что ты прошел. До скорого, дружок.
Сэр Мозес Гринборо позвонил Бромсли сразу же после того, как из аэропорта Хитроу ему сообщили, что Степанов вполне благополучно прошел таможенный досмотр и отправился — прижимая к себе Врубеля — в маленький тесный бокс, где пассажиры ожидали посадки в самолет, следовавший на Москву.
— Все в порядке, — сказан сэр Мозес. — Теперь он придет ко мне, и только ко мне. Куда же ему еще идти после всего случившегося? Так что есть все основания полагать, что именно мы, англичане, а не мистер Фол, сможем сделать вывод: по чьему заданию, как и где Степанов ищет культурные ценности. В версию «собственной инициативы» я, признаться, тоже слабо верю. Ну, что скажете? Годимся мы, старики, на что-либо? Или пора окончательно списывать в архив?
Ростопчин принял две капсулы от сердечных болей; купил перед посадкой на самолет; боль, однако, не проходила. Он попросил у стюарда маленькую бутылочку виски, расширяет сосуды, наверняка поможет.