Бабка запричитала: «Пощади их, молодые ж, бог с ним, с тем поросем!» — «С поросем-то ладно, — ответил Зия, — но эти люди носят форму Красной Армии, позорят идею, нет им прощения». Бабка повисла у него на шее, и он сразу же вспомнил свою худенькую маму, и такие же лопатки у этой старушки были острые, и так же волосы ее пахли дымом печки. «Ладно, гады, — сказал Зия, — сейчас побежите по дороге вокруг хутора и будете кричать каждому встречному про то, что красноармейцы, пусть даже штрафники, никогда не были и не будут мародерами!»
Те побежали; Зия запряг своего коня в маленькую фасонистую одноколочку, поехал следом; не проследишь — лягут в кусты д о х н у т ь, знаю я эту публику.
А между тем навстречу двум щ и п а ч а м, бежавшим по пыльной дороге с криками про то, что мародеров в батальоне славного капитана Зии нет и не будет, ехал генерал в «опель-адмирале»; подозвал к себе запыхавшихся штрафников, выслушал их, дождался Зию, который кейфовал в своей фасонистой повозочке, и сказал, что существует трибунал, который обязан рассмотреть факт кражи порося и наказать виновных самым жестоким образом, но что оскорблять достоинство человека никому не позволено; тоже мне, Синдбад-Мореход, пускает впереди себя герольдов; самого под трибунал отдам, за нарушение устава, правда, трибунала можно избежать, если сейчас же поднимешь своих людей и передислоцируешься к Дубраве, туда идет немецкая танковая бригада; удержишь мост, не пустишь немца — вопрос закрою, нет — пеняй на себя. Продержаться надо сутки, потом подойдет артиллерия.
Держаться пришлось трое суток. Из батальона осталось всего девять человек; генерал приехал, обошел строй, — все изранены, едва стоят на ногах; спросил каждого: «За что попал в штрафбат?» — «Сказали, что „враг народа“. — „Орден Красной Звезды, свободен“. — „Опоздал на работу“. — „Почему?“ — „Поезда не ходили, дали три года“. — „Медаль „За отвагу“, свободен“. — „Жуликом был“. — „Больше не воруй, свободен“. Яшке Файнштейну, комиссару Зии, израненному до того, что с трудом стоял, дал Красное Знамя; Зия сопровождал его молча; лишь когда генерал захлопнул дверь, сказал обиженно: „А я что, хрен собачий?“ Генерал усмехнулся, ответил: „Про тебя особый разговор“. Через месяц Михаил Иванович Калинин вручил ему Звезду Героя; отца вернули в Баку, отдали партбилет, такая жизнь.
Распопов отошел к телефону, Леночка (по-прежнему милая, только пополнела, а была как стебелек) предложила тост за альма-матер; жаль, что закрыли наш Институт востоковедения, именно в тот год прихлопнули, когда американцы открыли сотый по счету востоковедческий центр; таинственно мыслило Министерство высшего образования, ничего не скажешь; вспомнила, заливаясь смехом, как мучились девочки с произношением китайского глагола «мочь»; помянула добрым словом преподавателей, директора Болдырева, генерала Попова, Симочку Городникову, Пекарского, Арабаджана, Поляка, Максюту, Соловьева, Разуваева, Витю Солнцева, Кабиркштис, Кима, какие же хорошие люди, как великолепно блюли дух дружества по отношению к студентам, никакого покровительства, открытость; особенно хорошо говорила о профессоре Яковлеве, которого сильно критиковали после выхода в свет книги «Марксизм и вопросы языкознания», обвиняли в следовании учению Марра; старик читал свои лекции блистательно, посмеивался в прокуренные усы, никому не ставил оценку ниже «четверки», вопрос стипендии для студента нешуточный, особенно в те годы.
Степанов вспомнил, как Зия — он жил в общежитии с Гарушьяном, «маленьким профессором», который все вечера просиживал в библиотеке, — сразу после получения стипендии (ему платили повышенную) отправлялся в магазин, покупал макароны, сахар, соль и чай на месяц вперед, откладывал сотню (нынешнюю десятку) на молоко и яйца, вполне хватит; одну сотню заначивал на обеды в студенческой столовке (в последний год, правда, когда разрешили продажу пива, откладывал сто пятьдесят) и отправлялся с ребятами в «Аврору», самый любимый ресторан востоковедов; прекрасная музыка; Леха-трубач во всем подражал Армстронгу; танцевали до трех утра, когда это разрешалось; потом шли пешком в общежитие, распевая песни; когда рядом Зия — ничего не страшно, в милицию не заберут; тогда вообще-то очень любили задерживать студентов за уличные песнопения, какая-то даже была страсть, особенно у работников «полтинника» (так называли пятидесятое отделение, сейчас то здание на Пушкинской снесли); Буниятов объяснял ребятам, что милиционеры приехали по набору из деревень; городские «штучки» в узеньких, по моде тех времен, брючках и в ботинках на толстенной микропорке казались им чужеродным элементом; космополиты проклятые; «прогресс постепенен, — поучат Зня, — надо уметь ждать; побеждает тот, у кого больше выдержки»; ему легко рассуждать, думал тогда Степанов, старик, двадцать шесть.
— Слушай, — сказан Савватеев, — а тебя наши домашние проблемы совсем не интересуют?
— Это — как? — не понял Степанов.
— Ну, ты ведь все больше ударяешься в историю или политику...
— По-твоему, эти ипостаси бытия к домашним проблемам не имеют отношения?
— Ты обиделся?
— Нет, отчего же? На вопрос не стоит обижаться, это не демократично.
— Немножко отдает Эренбургом...
Степанов даже головой затряс:
— Погоди, что-то я совсем тебя не пойму... О чем ты?
— У тебя нет вещей ни об утраченных традициях, ни о тех трудностях, которые переживает деревня, ни о тревожных симптомах среди нынешней молодежи... Большая литература всегда рождалась на ниве внутренних проблем.