Он рывком снял трубку:
— Алло.
— Это Райхенбау.
«Будь ты проклят, — устало подумал Золле. — Князь не станет мне звонить. Я вел себя, как истерик, а они, эти лощеные князья, этого не любят, они привыкли кичиться, а не быть, для них главное — внешняя манера поведения, что им до того положения, в котором я оказался?! Стой! — он снова одернул себя. — Остановись! Что с тобою?! Да, все ужасно, да, ты не смог найти то, что был намерен найти, но зачем ты винишь тех, кто к тебе ближе? Всегда во всем винят самых близких, кого же еще?! Тех, что дальше, опасаются, они ведь чужие... Бедная, бедная Анна, это я виноват в том, что ее не стало! Я, один я!»
Золле откашлялся, чувствуя, что сейчас сорвется: это будет непростительно; шакалы любят падаль, нельзя доставлять им радость; заставил себя говорить чуть лениво, очень спокойно:
— Слушаю тебя, дорогой Райхенбау.
— Нет, это я тебя слушаю.
— Завтра я иду в контору, чтобы быстренько продать квартиру. Так что денег у меня хватит с лихвой, чтобы расплатиться с тобой и Ривом.
— Мы не позволим продавать квартиру Анны. Это ее собственность. Ты ей никто. Квартира принадлежит нам.
— Обращайся в суд.
— Неужели ты не понимаешь, что суд встанет на нашу сторону?
— Чего ты хочешь? — закричал Золле. — Ну чего вы от меня все хотите?
— Продай твои материалы. Пусть они станут всеобщим достоянием. Здесь, в Германии. Ты слышишь меня?
— Слышу, — после долгой паузы ответил Золле. — Кто тебя просил об этом?
— Совесть. Моя немецкая совесть, — ответил Райхенбау и положил трубку.
— Я два часа назад вернулся из Шотландии, — сказал Ростопчин. — Вот... И привез Врубеля... Можешь лететь домой... А еще я привез страшные письма о Верещагине, — он кивнул на столик, рядом с серебряной вазой, где лежали фрукты, была папка. — Это тоже тебе. Видишь, как мы управились...
— Ничего не понимаю. — Степанов даже головой затряс. — Как ты смог?
— Я тебе рассказывал, какая у меня была кличка в маки?
— Рассказывал. «Эйнштейн».
— Вот и все! Я вычислил, что против нас работают, и провел свою операцию. Нет, но ты посмотри, как поразительна эта картина! Вглядись в глаза мальчика! Я боюсь в них долго смотреть, Митя, начинается какая-то мистика.
— Ты вручишь эту картину завтра в театре, — сказал Степанов. — Это будет совершенно поразительно. Женя...
— Завтра утром я улетаю.
— Это невозможно. Ты должен, ты прямо-таки обязан вручить эту картину прилюдно. Да и, потом, я иначе не смогу ее вывезти, таможня арестует.
— Не арестует. Там все документы, — князь снова кивнул на столик. — Я написал, что отныне это твоя собственность, документы в полном порядке.
— Нет, но это будет ужасно, если ты не вручишь эту картину сам! Это ведь твоя заслуга, это ты смог победить тех, кто мешал... Нет, нет, положительно невозможно, чтобы ты улетел. Или ты боишься Софи?
— Теперь я никого не боюсь, — усмехнулся Ростопчин. — Я как спортсмен: всегда боюсь до; то, что случается после финиша, меня уже не интересует.
— Ты обязан остаться. Пойми, это будет сенсация. Об том узнают многие. Среди этих многих найдутся один или два, которые помогут нам вертеть наше дело и дальше.
Князь сел на кровати; глядя на то, как он тяжело поднимался, Степанов поразился перемене, что случилась с ним за сегодняшний день.
— Посмотри в глаза младенца, — тихо сказал Ростопчин. — Давай с тобою помолчим и посмотрим в его глаза...
(Через час пятнадцать Фол спустился вниз, сел в такси и поехал к Джильберту; небо на востоке становилось пепельным; три часа утра.
— Джильберт, не сердись, что я поднял тебя, — сказал Фол, когда, пустив воду в кранах, они сели на кухне. — Положение критическое. Мы с тобою недоучли опыт князя. Он обыграл нас.)
В фойе театра было еще пусто; Степанов и Годфри приехали первыми, посмотрели стенд с фотографиями музеев Москвы, Ленинграда, Киева и Тбилиси; послушали музыку, которая будет предварять начало шоу; «у меня нет хороших русских записей, поэтому я остановился на нейтральном; в конце концов Гендель есть Гендель, очень сдержан, все внутри, иная музыка накаляет страсти, а нам этого не надо».
Степанов кивнул, присел на краешек стула:
— Боб, у меня для вас есть сюрприз...
— На наше шоу придет рота русских солдат? — рассмеялся Годфри.
— Ну, это уж не сюрприз, а мероприятие, — в тон ему ответил Степанов. — Нет, к нам придет князь Ростопчин.
— Тот самый?
— Да.
— Прекрасно. Он согласен сказать несколько слов?
— Более того! Он подарит моей стране картину Врубеля!
— Это действительно сюрприз. Это стоит того, чтобы выпить по глотку виски.
— Может — после?
— Это само собой.
— Послушайте, Боб... Князь рассказывал мне про руководителя того человека, который уступил ему Врубеля... Его звали сэр Годфри... Он был шефом военно-морской разведки империи...
— В каком-то родстве мы состоим, Дим, но, к сожалению, в весьма отдаленном. Если бы он был моим папой, я бы жил где-нибудь на Канарских островах, а я существую в туманном Лондоне.
Годфри толкнул Степанова в бок: начали приходить гости; мужчины были лощеные, в темных костюмах; «иностранцы, — шепнут Годфри, — наши одеты более скромно, скорее всего, французы или американцы с Западного побережья»; поднялись в зал; здесь собрались девушки из фирмы Годфри — француженка, немка, американка, китаянка и две англичанки, — одеты наподобие стюардесс, фигурки точеные, лица улыбчивые; в шоу должно быть красиво все, особенно женщины, которые помогают ведущему.
— Дим, — сказал Годфри, — народу очень много. Сегодня пятница, начало уик-энда, май. Это — беспрецедентно. Идут не на вас. Повторяю, в этой стране вас как писателя не знают. Идут на вашу страну. Поэтому — предлагаю в последний раз — давайте порепетируем начало, это в ваших же интересах.