— Нет, спасибо. Знаете, у меня есть приятели, которые по многу раз в течение многих лет рассказывают сюжет своей новой книги. Они ее никогда не напишут. Они п р о г о в о р и л и ее, им неинтересно, они ее знают наизусть. Всегда надо, чтобы было интересно. Вам, мне, залу.
— Смотрите, — повторил Годфри. — Я отработаю мои деньги честно, но я не намерен терять лицо, Дим. Я готов к диалогу с вами, но не к тому, чтобы пропагандировать ваши идеи. Я живу здесь, и мне очень нравится жить здесь, понимаете?
— Прекрасно понимаю.
— О'кэй, я сделал все, что мог. Пеняйте на себя.
— Ладно. Стану. Надо извиниться перед аудиторией за мой варварский английский?
— Не кокетничайте.
Степанов улыбнулся:
— Кто встретит князя?
— Не знаю. Мои девочки никогда его не видели...
— Надо посадить его на сцену...
— Этого делать нельзя. Вы и я. Третий — всегда лишний, нерациональное отвлечение. Мы зарезервируем ему место в первом ряду, очень престижно. А когда он будет дарить картину, мы пригласим его на сцену. Мэри, — Годфри обратился к худенькой американочке, — пожалуйста, посмотрите, сколько пришло народу?
— Я уже смотрела, — ответила француженка. — Будет полный зал, публика весьма престижна.
— Поди раскачай ее, — заметил Годфри. — В этом смысле студенты значительно лучше... Кстати, Дим, снимите галстук, пожалуйста. Вы его совершенно не умеете повязывать, да и вообще это не ваш стиль.
— Знал бы — прихватил форму вьетнамских партизан, храню как реликвию.
— Очень, кстати, жать, что не прихватили. Одежда — важнейший элемент шоу; выверенный вызов, дозированный эпатаж — все это на пользу дела. А теперь давайте расслабимся и посидим пару минут в полнейшем молчании.
(Фол тщательно затушил окурок в пепельнице, не мог больше выносить запах табака — перекурил, хотя знал, что через пять минут полезет за новой сигаретой; посмотрел на часы; набрал номер телефона; ответил Жавис из отдела утренних новостей «Пост», — Фол передал ему всю документацию на Ростопчина — история с сыном, трата денег на приобретения для русских музеев, заявление Софи-Клер о начале процесса по разделу имущества и установлению опеки над князем, впавшим в маразм, особенно в связи с фактом публичного дара Врубеля красным.
— Материал стоит в полосе, мистер Вакс, — ответил Жавис. — Пока стоит твердо.
— У меня на проводе Йоркшир, мистер Жавис. Они просят разрешения опубликовать эту же информацию, вы не против?
— Против. Сенсация только тогда сенсация, когда она появляется в одной газете. Когда в двух одновременно — это уже кампания, этому не поверят.
— Но я могу быть гарантирован, что мой материал появится в вашей «Пост»?
— Мистер Вакс, мы живем в такое время, когда пора гарантий кончилась. Но я ставлю девяносто против десяти, что появится. Если, впрочем, телетайп принесет сообщение о том, что лидер новых наци сделал себе обрезание, то я своей рукой сниму ваш материал, очень сожалею, и поставлю в номер суперсенсацию.
— Он не сделает обрезания, обещаю, — усмехнулся Фол и положил трубку.
Закурил, испытывая к себе ненависть; слабохарактерная тряпка; тоже мне, борец; не можешь перетерпеть; во рту словно бы кошки написали, а ты снова начинаешь смолить.
«А что, если Ростопчин не придет в театр? — вдруг с отчетливым ужасом подумал Фол. — Через несколько минут выйдут вечерние газеты с залпом против него и Степанова. Газеты доставят в театр; очень хорошо; а что, если старый дурак купит газету в каком-нибудь киоске? По пути к такси? Почему нет? И решит не идти на Пикадилли. В конце концов, есть же у него хоть какая-то защитная реакция?! Или те, кому за шестьдесят, перестают обращать внимание на все то, что не укладывается в схему их мышления? Он не придет, и тогда репортаж о том, что он дарил русским в театре этого самого Врубеля, окажется липой! Вся комбинация насмарку! Только бы сейчас не сорваться, — сказал себе Фол. — Успокойся, ведь так бывает всегда самые последние минуты чудовищно напряженные. Ничего страшного, только не сорвись и не напейся, это будет ужасно. Сейчас нужна холодная голова, каждое слово обязано быть выверенным каждый поступок — просчитанным до последней мелочи. Ты должен победить, ты докажешь, что прав был ты, что именно твоя концепция нужна Штатам, ты сделаешь все, что задуман, но только не сорвись, это будет страшно обидно, Джос, пожалуйста, сдержись, перебори себя, это минутное дело, ладно?»
Он достал из своего «дипломата» листок бумаги с письмом редактору «Нью-Йорк таймс» от Саймона Брэнкса, Лондон, Челси, Клинктон-стрит, двадцать три, вполне пристойная кандидатура; все-таки Джильберт молодец, хоть и лентяй; имеет хорошие контакты в городе, не зря просидел здесь столько лет.
Письмо он обдумал загодя, еще в Штатах, перед вылетом в Европу, каждая фраза была о т л и т а, вынашивал не год и не два, а целых пять лет, сразу после того, как ушел из Лэнгли; бог послал Гадилина; впрочем, кого он еще мог ему послать, кроме этого прыщавого неврастеника; серьезные люди оседают в университетах; только неудачники питаются «Свободой», никому не хочется плесневеть, особенно здесь, где так много соблазнов.
Он достал ручку, пробежал текст еще раз; нет, править нечего, если только Гадилин не в ы д а с т что-нибудь, выходящее за рамки; Фол просчитал его точно, с б о я не должно быть.
«Сэр! Я изучал русский в течение трех лет, читаю советскую литературу и поэтому интересуюсь передачами радиостанции „Свобода“, которая откликается не только на политические и экономические проблемы России, но и рецензирует мало-мальски заметные произведения писателей, живущих за „железным занавесом“. Демократизм западного общества предполагает критику всего, что представляется нам неверным, угрожающим, порочным. Однако наши традиции таковы, что самая серьезная критика обязана быть доказательной и корректной. Но разве можно назвать корректными и доказательными выступления эксперта по русской литературе мистера Гадилина, который эмигрировал на Запад и с тех пор подвизается на „Свободе“? Приведу лишь матую часть эпитетов, которые он употребляет по отношению к своим бывшим коллегам: „пес“, „лизоблюд“, „графоман“, „раб“, „взломщик“, „продажный наймит“, „уголовник“.